Все эти мысли вылетели из моей головы, когда мы оказались на улице. Я сначала ничего не понял, когда Анна двинулась в сторону темного переулка. Я подумал, что она собирается сбежать и сразу помчался следом, но открывшаяся картина поразила меня настолько, что я застыл и не мог некоторое время ничего предпринять. Слишком живо, аналогично и омерзительно я увидел себя со стороны. Я смотрел, как моя жена выплескивает безудержную ярость на этого мужика и понимал, что это меня она так ненавидит, меня бьет со всего маху.
Сейчас для нас не было этих людей, были только мы: я — моральный ушлепок, поднявший руку на свою женщину и она — слабая, забитая, привязанная ко мне ребенком и моим материальным преимуществом, а как следствие, и социальным.
Все что она сказала после, укрепило меня в этом предположении. Больно ли? Да, но не от слов, а от того, что я ничего не могу изменить. Не могу отмотать назад ленту жизни и схватить себя за руку в тот момент, когда впервые занес ее. Не могу заткнуть себе рот и не говорить ей всей той грязи и мерзости, не могу вернуть тот момент, самый страшный момент, когда я озверел и творил поистине жуткие вещи. Самое главное, что не могу вернуть ее доверие и ту девушку, что лежала рядом со мной на заднем сидении машины и пыталась объяснить, что оказалась здесь не по распущенности, а просто потому что, она — наивная дурочка, доверившая себя самому конченому отморозку. Вот от этого мне хочется выть волком. А все что она сказала мне… да, режет без ножа, хлещет без кнута, но не вызывает агонии, потому что всего лишь следствия, причиной которых являюсь я сам и мое скотское к ней отношение.
И вот сейчас сказано все, что должно было быть сказано еще давно, не осталось никаких тайн. И я понимаю, что все время закрывал глаза. Как же мы любим это делать, дабы не бередить душу. Я хотел, чтобы мы забыли о том кошмаре, а точнее я хотел стереть из ее памяти себя слабого морально опустившегося, дошедшего до рукоприкладства и низости, игравшего на ее материнских чувствах. Но оказалось, что отформатировал лишь собственную память, а Эни, она ничего не забывала, ни на минуту. Можно обвинить ее в том, что она обманывала все это время, уверяя, что все в прошлом, а сама хранила его в себе, но виноват то, прежде всего, я. Я делал вид, что не было ничего в нашей жизни, я обрывал разговоры о том периоде, оправдывая свой стыд тем, что ей тяжело это вспоминать, но на самом деле тяжело было мне. Не прощения я добился, а лишь отсрочки суда на неопределенный срок. Интересно, когда я из человека, любящего битву, превратился в человека, ищущего спокойствие духа?
Всю последующую дорогу до дома, мы молчали. Да и о чем еще говорить? Все сказано. Я был опустошен настолько, что даже не знал, зачем я это делаю, зачем пытаюсь строить песочный замок рядом с морем. Конечно, можно послать все к черту. Наплевать на боль Эни и позволить ей делать все, что хочет. Сказав: "Мне очень жаль, но это твоя проблема, а мне и своих забот хватает". Жестоко, но как удобно. Как будто ты нацепил треники и закатился в них на конференцию. И вроде все косятся и тыкают в тебя пальцем, мол, "посмотрите, он не в костюме", а сами тихонечко завидуют, что ты можешь просто послать все условности и жить, как тебе хочется. Вот они, две стороны одной медали: с одного бока надо сочувствовать человеку и "носить костюм и душащий тебя галстук", а с другого, это — просто лицемерие. Раньше я бы нацепил треники, и не потому, что я такой вот независимый от общественного мнения, а просто потому, что самовлюбленный болван. Сейчас же я "надеваю костюм", потому что люблю ее. А "люблю" я сказал в своей жизни лишь одной женщине — ей. И это не просто слово, это, то чувство, которое заставляет меня стоять на месте, рядом с ней, когда все во мне кричит "беги!".
Мы подъехали к дому, Анна окончательно пришла в себя, и ее знобило, лицо было, словно белое полотно, губы посинели. Кажется, наркоманы называют это отходняком. Я понимал, что нельзя ее оставлять в таком состоянии, да и насколько помню, наркоманки всегда плотно ели утром и выглядели вполне нормально.
— Пошли на кухню, я приготовлю тебе кофе и что-нибудь поесть! — сказал я ей, когда мы вошли в дом. — Ты ела вчера?