Где-то внизу, на улице, запела птица, и солнечный свет, пробиваясь сквозь щели в шторах, ложился на их сплетённые тела золотыми полосами. Время остановилось. И не было больше ни сделок, ни обещаний, ни страха. Были только они.
___
Ночь опустилась на Москву мягким бархатным покрывалом. Огни города внизу мерцали, переливаясь тысячами маленьких солнц, и казалось, что с этой высоты, с балкона Глеба, весь мир — просто россыпь светлячков, которую кто-то рассыпал в темноте. Было тихо. Только где-то далеко, за шоссе, слышался ровный гул машин, да ветер иногда шевелил занавески, занося в комнату запах летней ночи и далёкой липы.
Ева лежала на плетёном кресле-качалке, устроившись на коленях у Глеба. Он укрыл её большим клетчатым пледом, который когда-то купил в магазине, думая, что он ему нужен, но так ни разу и не использовал. Теперь плед пах ими — его парфюмом и её полевыми цветами, и от этого запаха становилось тепло, даже когда ветер задувал сильнее.
— Не замёрзла? — спросил он, касаясь губами её макушки.
— Нет, — ответила она, но прижалась к нему ближе.
Он провёл рукой по её волосам, распущенным, мягким, пахнущим чем-то сладким — может быть, шампунем, может быть, самим летом. Она закрыла глаза и слушала, как бьётся его сердце — ровно, спокойно, уверенно.
— Знаешь, — сказал он, и его голос был тихим, почти шёпотом, — я никогда не думал о завтрашнем дне. Вообще. Жил так, будто он не наступит. А если и наступит — ну, значит, придумаю что-то на ходу.
— А сейчас? — спросила она, не открывая глаз.
— Сейчас не могу представить свою жизнь без тебя, — просто ответил он. — И это пугает.
Она подняла голову, посмотрела на него. В полумраке его лицо было спокойным, но в глазах — тёмных, глубоких, отражавших огни города — она увидела то, чего раньше не замечала. Уязвимость.
— Ты боишься? — спросила она.
— Да, — признался он. — Не того, что будет завтра. А того, что это может закончиться.
Она ничего не сказала. Только положила ладонь на его щеку, провела пальцем по линии скулы, по губам, по подбородку. Он поймал её руку, поцеловал кончики пальцев.
— А ты? — спросил он. — Ты боишься?
Она задумалась.
— Я тоже никогда не думала о том, что будет завтра, — сказала она. — Просто... делала то, что нужно. Училась, работала, помогала дедушке. Не оставалось времени на страхи.
— Ты врёшь, — мягко сказал он. — Ты выглядишь так, будто распланировала свою жизнь на двадцать лет вперёд.
— Правда? — она удивилась.
— Так и есть, — он улыбнулся. — И в этом плане есть только конный клуб. Лошади, дедушка, Сёма. Даже не уверен, что в этом плане есть место для тебя самой.
Она помолчала. Долго. Так долго, что он уже начал жалеть о своих словах.
— Просто... они — это единственное, что у меня есть. И я безумно их люблю.
— Прости, сказал глупость, — ответил он, и в его голосе не было сарказма — только нежность.
Она снова замолчала. Её пальцы теребили край пледа, и она смотрела куда-то вниз, на огни города, которые казались такими далёкими и такими чужими.
— На самом деле, у меня есть одна мечта, — сказала она тихо. — Я хочу в Париж.
Он ждал продолжения. Она вздохнула, собираясь с мыслями.
— Моя мама мечтала стать художницей, — начала Ева, и её голос стал глуше, будто она говорила сама с собой. — Она была талантливой, очень. Поступила в Парижскую академию искусств. Представляешь? Она уже собрала чемоданы, купила билеты...
— И что случилось? — спросил Глеб.
— Дедушка настоял, чтобы она осталась, — голос Евы дрогнул. — Она была лучшей спортсменкой в конном клубе. Золотова надежда, чемпионка. Он сказал: «Академия никуда не денется, а шанс выиграть чемпионат выпадает раз в жизни». И она осталась.
— Она пожалела? — тихо спросил Глеб.
— Не знаю, — Ева покачала головой. — Она не говорила об этом. Встретила папу, они влюбились, поженились, родились мы с Сёмой. Папа знал о её мечте. Он обещал, что когда-нибудь мы поедем в Париж. Все вместе. Он хотел показать ей ту самую академию, в которой она должна была учиться. Хотел, чтобы она увидела Лувр, Монмартр, чтобы она рисовала на набережной Сены, как мечтала.
Ева замолчала. Глеб чувствовал, как дрожат её плечи, и крепче обнял её.