Что же делать? — билось в висках отчаяние, ритмично, в такт пульсу, казавшемуся здесь кощунством. Как вернуть того, кто не хочет возвращаться? Кто забыл, что такое «хотеть»? Кто обменял своё «я» на вечное «должен»?
Я умоляла, и он не слышал — его слух был настроен на гул распадающихся миров, на шепот угроз за Порогом. Я звала, и он не оборачивался — его взгляд был прикован к пустоте, которую он должен был сторожить. Его долг был крепче любых заклятых цепей, а тюрьма — его собственная воля, запертая в петле вечности, где «стоять» и «быть» стали синонимами.
Тогда до меня дошло, озарив ледяной, ясной молнией. Я не могу вытащить его отсюда. Я не могу оторвать его от поста силой. Это лишь ещё больше вгонит его в петлю долга — защищаться, сопротивляться, держаться.
Нет. Я должна прийти туда к нему. В самое сердце его долга. Встать рядом. Взять на себя часть его немыслимой ноши. Разделить её. Показать, что он не один. Что его долг теперь — и мой тоже.
Я медленно перевела взгляд с его пустых, серебряных глаз — окон в никуда — на гигантское, мёртвое зеркало. В эту бездну, в которую он вглядывался, теряя по крупицам себя, свою память, свои чувства. Его пост. Его крест. Его единственная причина существовать здесь и сейчас.
Не раздумывая больше, не позволяя страху схватить себя за горло, я шагнула в сторону. Не к нему, а мимо него к зеркалу.
— Марья, что ты… — начал Стефан сзади, его голос, полный тревоги, прозвучал резким диссонансом в совершенной тишине. Но он тут же умолк, поняв. Поняв и, возможно, содрогнувшись от ужаса за меня.
Я подошла к самой поверхности. От неё веяло холодом. Но не тем пронизывающим холодом космоса, что был в межмирье. Это был холод отсутствия. Полного, окончательного небытия. Она не отражала свет. Она поглощала саму возможность отражения. Я подняла руку. Пальцы дрожали, предательски выдавая животный страх перед этой пустотой. Но я не позволила им остановиться. Сжала их в кулак, вонзила ногти в ладонь — боль, живая и знакомая, стала якорем. Я должна была это сделать.
Я коснулась гладкой, ледяной поверхности и отозвалась игла. Та самая, что лежала у моего сердца, согретая мной все эти дни. Она не просто отозвалась — она воспламенилась. Вспыхнула изнутри ослепительным, слепящим сиянием, в котором переливались все цвета — серебро его власти, аметист Бездны, золото моей собственной силы. Свет прожёг ткань платья. Боль ударила в грудь — острая, пронзительная, как укол самой иглы в сердце. Я вскрикнула, но звук был поглощён тишиной зала.
Это не было разрушением. Это было высвобождением. Разрывом печати.
Игла вырвалась как сгусток чистой, сконцентрированной сущности, вспышкой молнии метнулась через пространство зала. И соединилась с его грудью. Слилась с тем местом, где когда-то билось его сердце, где пульсировал источник всей его силы и всего его долга.
В тот же миг мёртвая, чёрная поверхность зеркала вздыбилась. Не рябью, не искажением. Целой волной света и тени, будто кто-то швырнул в стоячую воду глыбу живого мрамора.
В этой вздыбившейся пустоте пошли картины. Не отражения, не блёклые воспоминания. Живые, яркие, кричащие правдой и болью воспоминания, вырванные из самой глубины моей души и преломлённые через магию иглы.
Там было межмирье. Я, поднявшаяся на цыпочки, охваченная порывом, сильнее страха и разума. Мои губы, прикасающиеся к его холодным, неподвижным губам. А потом — крупным планом — его глаза. Широко раскрытые. Не от гнева. От чистого, первобытного ужаса. Ужаса не передо мной, а перед тем, что это прикосновение пробудило в нём самом. В глубине этого ужаса, среди отражений умирающих звёзд — искра. Маленькая, испуганная, но живая.
Солнечная столовая. Он откусывает кусок запечённой груши, делает вид, что читает свиток. А в уголке его губ — она. Та самая, настоящая, непритворная улыбка. Лёгкая, почти невидимая. Возникшая в ответ на мою дурацкую болтовню о цветах. Улыбка усталого человека, который на мгновение позволил себе просто быть счастливым.