— Вы больше не должны говорить по-французски, — приказал я. — Вы должны забыть имя Эме, семью и место, где вы родились. Сейчас вы в гареме. Вы начнете осваивать арабский и турецкий языки; вы будете изучать Коран; вы примете ислам.
Главная гофмейстерина дала мне кусочек пергамента, и я прикрепил его к груди девушки.
— Вот как вас теперь будут звать, — сказал я. — Ваше имя — Накшидиль.
Она посмотрела на меня так, будто я сошел с ума.
— Накшидиль, — повторил я еще раз. — Повторите это имя за мной.
Девушка стояла молча и, хотя я произнес это имя несколько раз, не проронила ни слова.
* * *
Начало смеркаться, и железные двери гарема скоро закроют, девочек запрут, словно жемчужин внутри устричной раковины. Если чернокожего евнуха обнаружат здесь после наступления темноты, то он может считать свои последние секунды. Я ушел, думая, что сто девушек, спавшие в длинной узкой комнате, похожи на звезды, скопившиеся в одном месте в холодную темную ночь; их согревали лишь уголья жаровни, а за ними следили наставницы по спальне — на десять девушек приходилось по одной наставнице. О чем только когда-то не мечтали эти девушки с печальными глазами, и сколько надежд потерпело крушение! Спустя много лет одна из обитательниц гарема рассказала мне, что ей становилось тяжелее на сердце каждый раз, когда она видела, как очередную невинную девушку вводят в гарем. В их мечтательных глазах отражались ее собственные мечты, их полные губы обещали поцелуи, которыми ей уже не суждено насладиться.
— Я ни за что не расскажу им о своем отчаянии, о долгих годах ожидания знаков внимания от султана, о безрадостных годах без любви, — говорила она.
— У тебя так никого и не было? — спросил я.
Когда она вздрогнула, я понял, что она вспомнила далекое прошлое.
— Когда Бесми начала ухаживать за мной, помню, я охотно открыла перед нею, не таила от нее свое тело, лишь бы получить малейший знак расположения. Затем появился евнух Сезам, предложил мне свои толстые губы и удовлетворял меня странными приспособлениями.
Наставница следила за этими девушками поразительной красоты и знала, что многие из них засыпают под напевы о сверкающей тропинке, ведущей к дворцу. Я снова и снова слышал рассказы девушек о себе. Среди них не было турчанок, ибо считалось грехом превращать мусульманку в рабыню. Они были из земель, где живут неверные, — с гор Кавказа, островов Греции, Балканского полуострова — и оказались здесь по воле собственных родителей. Некоторым было всего восемь или девять лет, некоторые пришли сюда сами и, пока преодолевали горные тропы, а затем плыли на лодке в Стамбул, твердили себе, что лучше быть рабой богатого мужчины, чем законной женой нищего.
Наверное, они были правы: свобода, быть может, ничего не значит, если за ней тенью следует голод и холод; у рабыни в гареме больше надежд на теплую постель и хорошую еду, чем у злополучной крестьянки, жизнь которой зависит от капризов природы. В этом замкнутом мире рабынь чувствуешь некоторую безопасность, ведь сюда из мужчин может войти лишь султан и его чернокожие евнухи. В отличие от крестьянки, обреченной на жалкое существование, у одалиски появляется надежда улучшить свое положение. Невольничий рынок может показаться жестоким и безнравственным для тех, кто наблюдает за торговлей рабынь, однако почти нагие девушки, которых хотя и пристально осматривают, знают, что в будущем они смогут купаться в серебре и золоте, если только их красота и таланты попадут в поле зрения султана.
Конечно, Накшидиль оказалась в ином положении. Будущее сулило ей много возможностей, однако здесь, в окружении резких звуков и незнакомых людей, она была одинока. В ту первую ночь она последовала примеру других: достала из стенного шкафа маленькие и большие подушки, бросилась на тонкий диван и накрылась стегаными одеялами, словно саваном.
В ту неделю я больше не видел ее. Обязанности требовали, чтобы я находился у кахьи кадин, к тому же привезли много девушек, и они требовали немало времени. Я почти забыл о Накшидиль, но вдруг меня срочно вызвали в комнату новеньких. Когда я пришел, наставница по спальне была вне себя от злости.