Ой, как истошно кричала я, стоя на пороге, в распахнутую передо мной дверь: «Подожди, смерть! Я еще не жила!» Ведь это не моя жизнь, моя — кончилась в тот памятный день семь лет назад, протекла как вода сквозь пальцы, когда мы с Димочкой лежат на одеяле в саду под деревьями и смотрели на облака… В тот день моя жизнь, жизнь Лены Ерофеевой, кончилась!
Гусеница уснула, стала панцирем-коконом, из него выпорхнула красивая бабочка — Зоя Гедройц, которая ко мне никакого отношения не имеет. Сейчас Зоя Гедройц умирает, а я — глупая девчушка Ленка Ерофеева — чувствую себя погребенной в ней заживо и колочу, колочу кулачонками в панцирь этого саркофага, ору: «Выпустите меня! Пожалуйста! Выпустите! Я хочу жить!»
— Она не реагирует. Все время вспоминает пожар…
Постепенно я научилась не подавать окружающим беспокойных реплик. Раздумав умирать, я торопилась окрепнуть, чтобы впоследствии никто не смог меня обвинить в бреде сумасшедшего. Зоя Гедройц умерла, а я, Лена Ерофеева, чувствовала себя новорожденной и, чуть не плача от счастья, старательно училась есть, пить и ходить.
День сороковой после пожара
Врачи перестали беспокоиться за мою травмированную психику. Сегодня мне разрешили посмотреться в маленькое зеркало от пудреницы. Заведующий ожоговым отделением принципиально не разрешал давать пациенткам больших зеркал. Держа забинтованной двупалой культяпкой обломок заветного стекла, я с умеренным любопытством рассматривала то, что от меня осталось.
Моя голова напоминала гипсовый бюст, на котором скульптор еще не вылепил нос, подбородок и щеки, но успел воткнуть стекляшки глаз. Лишенные ресниц и бровей глаза казались ненастоящими, как у манекена.
— Не волнуйся, лицо сможешь выбрать на заказ, какое захочешь. Хоть Мерилин Монро! — с напускным спокойствием пообещал пожилой врач. — Ринопластику тебе сделаем и все остальное.
Закрепившаяся за мной репутация буйной больной не оправдалась. Я не стала впадать в истерику. Мне было проще, чем они думали… Я не помнила своего лица. А лицо Зои Гедройц своим я не считай.
Кожу мне пересадили от ближайших родственников. Ближайшими назвались близнецы. Они приехали в Москву сразу же, как только узнали, что со мной произошло, и бывали в больнице каждый день. В промежутке ясного сознания между операциями я успела у них спросить:
— Где вы остановились?
Ваня отмахнулся:
— Не переживай за нас. Борись, тетка! Давай! Борись!
Когда их не пропускали в палату, они часами стояли в коридоре и смотрели на меня через стеклянное окно, словно я была рыбкой в аквариуме.
На днях меня навестил Борис. Придерживая крылья зеленой больничной накидки, присел на стул рядышком с моей кроватью. Мягко улыбаясь, смотрел на меня, качая головой. Я рассматривала мужа Зои, радуясь, что не пугаю его своим видом. Продолжая все так же мягко улыбаться, Борис произнес:
— Я так разочарован…
Не знаю, чем он был так разочарован: аморальным поведением своей жены или моим нынешним безобразием? — но договорить не успел. Из моей груди вырвался кашляющий смех.
Я с трудом разлепила обмазанные жирной желтой мазью губы — щель рта. Просипела обожженными кислородом связками:
— А уж как я… Разочарована!
Как всегда поздно сообразив, что сморозил глупость, Борис провел рукой по затылку, наивно округлил глаза и похлопал ресницами.
Больше я мужа не видела, и это хорошо, потому что считать этого типа своим мужем мне не хватало чувства юмора. Зато меня регулярно навещал его адвокат. Всякий раз — с корзиной фруктов и открыткой с пожеланиями скорейшего выздоровления. Авторство послания адвокат упорно приписывал моему супругу, но я знала стиль Бориса. Слова «солнышко» и «любимая» не входили в его словарный запас.
Кроме адвоката меня навещал следователь. Я отвечала на его вопросы, затем забывала, о чем рассказывала, и, когда он снова приезжал, начинала рассказывать заново. Наверное, я его вымотала, потому что в последнее время следователь запропал. Я могла бы рассказать следователю все и незамедлительно, но — Герман! Мысль о Германе держала меня за язык. Сначала предупрежу Германа, решила я, пусть уезжает, а потом во всем сознаюсь.
День пятидесятый после пожара