Но ведь Орхидея даже не в черном платье! Нет, у влюбленных какая-то бешеная интуиция.
— Вы угадали, — ответила Орхидея, съела бутерброд и наклонилась к Николаю: — Потому что, говорят, он стройнит.
Николай возразил:
— Но вы и так в отличной… в отличной… ф… ф… как ее… — Похоже, он забыл слово «форме». — В отличной кондиции! — выговорил он.
В отличной кондиции сейчас был он сам. Привык, видимо, к детским коктейлям, а тут — водка.
— Спасибо, — сказала Орхидея. — Вы самый галантный собеседник на свете.
— А еще я умею… — Дядька приложил ладонь ко лбу. — Умею… — Память опять подводила его. — Я что-то умею, — решительно договорил он.
И что он там умеет? Я хихикнула, потому что мне на ум пришли всякие смешные неприличности.
— Вы заешьте. — Орхидея подала ему тост с черной икрой.
Он взял, рассмотрел его, как какое-то невиданное чудо, и сказал:
— Странная печенька.
— Это тостик, — сказала Орхидея.
— Странный шоколад, — сказал дядька, поворачивая бутерброд так и сяк. Часть икры шлепнулась на пол.
— Это икра, — сказала Орхидея.
— А! — кивнул он и заглотил бутерброд в один укус.
Тоже так хочу. Хочу путать тост с печенькой. И перестать думать, что Миша сейчас целует эту как ее там, Меликрысу, Мели-лиссу. Сидит за штурвалом, а она обнимает его за плечи… Ой, лучше не думать. Я наполнила рюмку, разлив немного водки на столик, и выпила, снова закусив апельсинной долькой.
Водка становилась вкуснее. И апельсин, он очень хорошо сочетается с ней, я вам скажу. Следующая рюмка хорошо пошла и без апельсина.
Но Миша, Миша еще мелькал в моих мыслях. И блестящее мини-платье. Они будут купаться вместе в море, смеяться и веселиться, Меликрыса наденет свадебное платье, которое они купили в салоне Бабы-Яги. И Миша ей скажет что-нибудь такое, «Ласточка моя, снегиречек»… Нет, такое он никогда не говорит… Он, бывает, скажет, «Викусик»… Но ее не назовешь Викусик, она же Кры… Он ей говорит, наверное, «Крысюсик»…
И я вдруг всхлипнула, произнося:
— Крысюси-и-ик… Он ее Крысюсиком зовет!
— Вика, Вика, — со мной рядом вдруг оказался инспектор, — ты чего, перепила, что ли, глупышка.
Он погладил меня по голове, и я опустила голову ему на плечо. Как хорошо, когда есть полосатое плечо, на которое можно опустить голову!
Потом под моей головой вдруг оказалась подушка. Спинка сиденья опустилась, и я провалилась в сон.
Проснулась я от того, что кровать подбрасывала меня вверх. Будто она стояла на спине какой-нибудь взбесившейся дикой лошади, из тех, что скидывают ковбоев на арене. Ой, какая кровать, я же в кресле, в самолете!
Я открыла глаза и села. Кресло продолжало подпрыгивать. Весь самолет продолжал подпрыгивать!
Орхидея и дядька дрыхли, по-детски держась за руки и подпрыгивая в своих креслах каждую секунду настолько, насколько им позволяли ремни. Когда они успели пристегнуться? Мы что, уже приземляемся? Рядом со мной сидел Бондин. Глаза его были зажмурены, руки вцепились в подлокотники, а лицо было таким белым, что белее быть невозможно.
Я легонько стукнула Бондина в плечо:
— Что происходит?
Он открыл глаза:
— Все в порядке. Это всего лишь… турбул… — нас снова подкинуло, — лентность… Стюардесса так сказала.
— А где она сама?
— Не знаю.
Я поднялась. Ух ты. Мало того, что пол дергается, так он еще уходит куда-то в сторону. Или я еще не протрезвела?
— Ты куда? — спросил Бондин.
— К пилоту. Узнать, в чем дело, — сказала я. — Зачем они трясут самолет!
Инспектор не ответил и только снова зажмурил глаза. Я дружески похлопала его по макушке:
— Щас приду. Не трясись так.
— Это самолет трясется, — открыл он глаза и слабо улыбнулся, — а вовсе не я.
— А ты не добавляй, — сказала я, сама не понимая толком, что говорю, и направилась к шторкам, хватаясь для равновесия за спинки кресел.
За шторками был небольшой тамбур, и прямо по курсу была дверь с овальным окошком. Я заглянула в окошко, увидела синие спинки кресел и больше ничего. Я нажала на стальную ручку, дверь открылась.
Такого ужаса я не испытывала никогда. Передо мной были большие изогнутые окна, и прямо на меня мчались облака. Но это еще ничего. Главный ужас был в том, что в креслах никого не было.